Черный пролетарий - Страница 119


К оглавлению

119
Но в память мою и не выпьют они».
Стоял князь Петро, погружённый в печаль,
Посредь президентского зала.
С электроплиты нить накала-спираль,
Светясь, между тем, подползала.
Как Пёстрая Лента вокруг обвилась
И вскрикнул удачно зажаренный князь.

— закончил Филипп балладу о киевском князе Петре, который бросил любимого котэ, самонадеянно ринулся в омут Большой Политики, приведшей к Большому Пиндецу, и пал жертвой коварного электричества. Всё оттого, что не послушался предупреждений трёх мудрецов — волхва, политолога и барда. Даже барда! Филипп неоднократно это подчеркнул.

После пожара, когда его фотография в дверях горящего Драматического театра со спасённым актёром на руках и фапабельной финской актрисой, трогательно вцепившейся в пояс спасителя, обошла все газеты, бард забронзовел. Его стали узнавать на улицах. Барышни целовали ему руки, а именитые горожане одаривали ценными подарками. Его приглашали выступать на корпоративах, когда траур закончится и массовые увеселения снова разрешат. Пока что Филипп удачно сыграл на похоронах котолюбов, которые под увеселения не попадали. Его творчески дополненные котиками баллады тронули сердца аристократии. Котов надо было включать в любую песнь, это добавляло респектов исполнителю. Обретя популярность, бард стал подумывать о певческой карьере в Великом Муроме, если с драматургической не сложилось. Он подыскал недорогое, но хорошее жильё с пансионом и дожидался, когда прогонят прежнего постояльца, собираясь переехать вместе с уходом ратников из казарм.

В ротной канцелярии Карп и Литвин обсуждали при закрытых дверях нюансы завтрашней операции с вернувшимся от князя Пышкина командиром.

— Муромской полиции не хватит блокировать все подходы к центру, — объяснял Щавель расстановку сил. — Добрые ахтунги примкнули к восставшим.

— Что ещё от ахтунгов ждать… — буркнул Карп.

— Велимир Симеонович обратился к нам в обмен на расширение областей для ловли рабов. Во исполнение воли светлейшего князя и для блага Святой Руси я согласился.

Карп ухмыльнулся. Сотник Литвин, которому, в отличие от работорговца, предстояло участвовать в сомнительной силовой авантюре лично, осторожно кивнул.

— Я здесь часто бываю, — пробасил Карп. — У них не было причин восставать. Работяги по восемь часов работают. Для обеспечения столицы при её техническом уровне больше не надо. Великий Муром экспортирует торг и с работорговли живёт.

— Если причина надуманная, она может быть любой. Кому-то китайцы не нравятся, у кого-то жемчуг мелкий, а кому-то просто охота принять участие в массовых беспорядках. И вот, они собираются, притягивают друзей, берут с собой детей и идут на демонстрацию протеста.

— Детей — это очень важно, — веско добавил Карп. — Их всем жалко, а пролитая кровь младенца даёт силу восстанию. Её любят желающие странного. Двойная польза от детей в мясорубке.

— У нас будут два орудия. Выкатим на перекрёсток и дадим залп по колонне бунтарей, если они не остановятся.

Литвин выпучился.

— Твоя кровожадность, боярин… Она недопустима. Даже с бунтовщиками так нельзя. С нашей стороны это военное преступление в чистом виде. Нас отсюда не выпустят. Закроют в казармах, вынудят сложить оружие, быстро осудят и потом казнят. Спишут на нас всю кровь, а сами останутся чистыми.

— Бунтовщики соберутся в пролетарских кварталах за нашими спинами, — сказал Щавель. — Ими займётся полиция. На нас пойдут революционеры с Болотной стороны. Они хотят революции, они её получат. Князь Пышкин так решил. А революции без жертв не бывает, это знает любой рукопожатный гуманист. Так надо.

— Какая же это революция? Обычное мирное шествие как на Масленицу, — возразил сотник.

— Революция у них в головах, — вставил Карп.

— Я видел революцию, — взор старого лучника стал мечтательным, как будто он прицеливался в небо. — Я её делал. Революция всегда на улицах. Её легко узнать по крови и гильзам. Революции не бывает в головах.

В канцелярии повисла тишина.

— Это недопустимая жестокость, — стоял на своём Литвин.

— Жестокость — это инструмент гуманного воздействия на массы, — за Щавелем был опыт, о котором сотник догадывался, но в подробностях узнавать не хотел. — Она ориентирована на наблюдателей, а не на того, против кого обращена. С объектом приложения прямого действия нам сразу всё ясно — края ему, а вот наблюдателям ничего не ясно. Они смотрят на проявление жестокости, ужасаются и думают, что всё как-нибудь прекратится, но ничего не прекращается. И тогда наблюдатели начинают примеривать нашу жестокость на себя и пугаются до усёру. Им не хочется оказаться на месте жертвы. Страх дисциплинирует. Ничто так хорошо не вправляет мозги, как не доведённый до включения в практическое участие испуг. В результате, мы имеем несколько единиц замученных и тысячи усмирённых, а не наоборот. Это и есть настоящий гуманизм, а не провокация гражданской войны, которую хотят замутить выступающие за защиту прав рабочего класса интеллигенты и прочие болотные гуманисты. Князь Пышкин, что характерно, ценность жестокости прекрасно понимает. Поэтому и находится у руля управления столицей.

— Государственно мыслишь, боярин, — отметил Карп.

— У меня был такой опыт, — спокойно пояснил Щавель. — После того, как мы кремль взяли и начали приводить в чувство утонувшую в бездуховности Русь. Допрашивали и пытали, пороли и расстреливали. Посчитали — прослезились. Надо было сразу на кол сажать активистов вместе с их семьями, в назидание окружающим. Обошлись бы меньшими потерями. От полумер всё зло. И сейчас в Великом Муроме возникшее протестное движение, эта освободительная борьба против китайцев и властей, тоже деградация, а за деградацией неизбежно следует распад, голод и разруха.

119