Через брешь на месте выломанной нижней планки жалюзи Соловей выглядывал во внутренний двор тюрьмы. Под окнами сновали зэка, чёрт разгонял метлой лужу перед виселицей, с пищеблока потягивало душком совершенно не халяльной баланды. Однако Соловей радовался, что здесь хоть это-то, но есть. Могло не быть вообще ничего. И даже не трюм, а чернота небытия или что там бывает по ту сторону? Не долга была его прошлая весна, когда капитана пограничных войск Асгата Шарафутдинова во время глубинного разведрейда повязали дикие урыски и в кандалах доставили в этот адский каземат. С тех пор был внимательный дознаватель, хороший, плохой и злой следователи, дыба, плеть и пресс-хата. И даже «музыкальная шкатулка», когда за дверью камеры сутками напролёт один бард сменял другого. Это изуверство урысов капитан Шарафутдинов вспоминал с особым содроганием. Разумеется, он рассказал всё. Здесь умели вынимать душу. Однако на многие вопросы капитан погранвойск ответа не знал. На курсах усовершенствования, когда его взяли в разведку, учили, что никакие ништяки и никакой пресс не достанут из человека того, чего в нём никогда не было. Шарафутдинов и не выдал лишних тайн, в которые его не посвящали.
Теперь, когда заклацал замок хаты, душа Соловья ушла в пятки. «На допрос, — понятки были без вариантов. — До конца жизни будут колоть, свиньи вонючие».
— На выход, без вещей.
В проёме торчали два рослых цирика с толстыми дубовыми дубинками. Соловей помрачнел, шагнул за порог.
— Руки за спину, лицом к стене! — залаяли надзиратели.
Шарафутдинов повернулся, на запястьях защёлкнулись конвойные наручники на жёсткой сцепке. Выводной закрыл камеру. Шарафутдинова взяли под локти.
— Пошёл.
— Меня куда? — на всякий случай поинтересовался Соловей, вдруг скажут.
— Имать верблюда.
Со сменой сегодня не повезло.
— Шевели копытами! — цирики вздёрнули скованные за спиной руки и Соловей, опасно накренившись, побежал по лестничному трапу. Вниз, вниз, мимо первого этажа с оперчастью.
В подвал.
Согнутого пополам Соловья ввели в допросную. Тормознули.
— Ноги шире! — последовал пинок по щиколотке.
Соловей расставил ноги и, глядя в пол, выпалил привычной скороговоркой:
— Осуждённый Шарафутдинов Асгат Сарафович, две тысячи триста первого, сто пятая, сто шестьдесят вторая, двести семьдесят шестая, пятьдесят, начало срока двенадцатого — ноль четвёртого — две тысячи триста тридцать третьего, конец срока двенадцатого — ноль четвёртого — две тысячи триста восемьдесят третьего, здравия желаю, гражданин начальник.
— Садись, Соловей-разбойник, — от ледяного голоса капитана Шарафутдинова пробрало до печёнок. — Будет у нас с тобой об Орде разговор.
«Подвергшаяся многочисленным половым сношениям самка собаки… А ведь так хорошо день начинался», — подумал, обмирая, Соловей, когда его повели к ввинченному в пол стулу.
В казарму Щавель вернулся поздно, неся туго набитый портфель из кожи молодого бюрократа. В портфеле были протоколы допросов пленных басурман, которые командир наметил прочесть за ночь. Новые сведения об Орде, о приграничных землях за речкой, о басурманских городах и дорогах, даже кое-что о самом Белорецке. Всякая мелочь имела ценность сама по себе. Мелочи могли дополнять друг друга, умножая значимость. Пока свеж был в памяти разговор по душам с разбойником Соловьём, назвавшимся служивым человеком пограничной стражи, бумаги следовало освоить и записать сделанные выводы. Спальное расположение встретило командира тёплым ламповым светом, запахи портянок и печного дыма вытеснили соломенную прель, помещение сделалось обжитым. С продола немедля подскочил Лузга, принюхался:
— Перцовочку пили?
— Да уж не елду на меду, — припомнил Щавель княжеский пир и осведомился: — Как тут, без происшествий?
— Вообще голяк, как в сиротском саду, — пожаловался Лузга. — Ни пьянки, ни драки. Сечки порубали и спать.
Спали однако не все. Личный состав приводил в порядок снарягу, группа досужих слушателей кучковалась возле грамотного раба, а Дарий Донцов рассказывал:
— Взял Иван-царевич в жёны Василису Перемудрую, дочь бабы-яги, да к царю-батюшке направился. Ехали долго ли, коротко ли, утомился Иван-царевич в дороге, слез с коня да уснул богатырским сном, а Василиса Перемудрая рядом почивала. Набрёл на них Васька-ключник злой разлучник, взял он меч-кладенец и порубил Ивана-царевича на кусочки. Пробудилась Василиса, видит, суженый её лапти отбросил, закручинилась, запечалилась, слёзы её горькие закапали на раны Ивана-царевича. Однако никакого эффекта. Достала тогда Василиса Перемудрая пузырьки с живой и мёртвой водой, приданое, что дала ей баба-яга. Стала думать да гадать, как чего надо пользовать. Долго судила да рядила, мудрила да перемудрствовала, где по логике, а где по наитию. И всегда получалось по-разному. «Всё ж живой водой будет лучше, — решила Василиса. — Коли суженый мой и так уже мёртв, незачем ему вода мёртвая.» Так подумала да побрызгала. Вмиг ожил Иван-царевич, на кусочки злодеем изрубленный. Части тела его задвигались, сердце в траве запрыгало. Ноги быстро сгибаться начали, а руки сами по полю заползали. Было зрелище то вельми гадкое, даже конь убежал, не смог терпеть. А когда голова стала разевать в немом крике рот, Василиса Перемудрая не выдержала. Открыла она пузырёк с мёртвой водой и обрызгала мятущиеся останки. Сразу все куски успокоились. Василиса Перемудрая осталась одна в глухом лесу, без жениха, без приданого, без коня и меча-кладенца, зато с высшим образованием.