— Напор и тактика, как говорит светлейший князь, напор и тактика.
Басурманский преподавательский состав был разменян на лёгкой ноге.
На вахте бдительный цирик тщательно разглядывал портрет в удостоверении Щавеля, сличал с предъявителем, выслуживался перед начальником. Воля Петрович ждал, не торопил, чтобы не размагничивать самим же налаженную дисциплину. Наконец цирик выдал стальной жетон, который полагалось сдать на выходе, а удостоверение спрятал в ячейку с номером, оставив в залог. Разблокировал турникет. Два самых главных лица во Владимире, один из которых был человеком, а другой живым имуществом, поднялись на больницу.
Камера Мотвила, где он обитал под присмотром знатного целителя Альберта Калужского, не запиралась. В ней пованивало, больной негромко тёр с лепилой, басовито, но слегка канючащим тоном. Действие опиумной настойки заканчивалось, а добавлять заботливый доктор не спешил.
— Чё как? — по-хозяйски зашёл в хату Воля Петрович, тюрьма делала его заметно кряжистее и как будто выше.
— Поели, — Альберт копошился у столика с пузырьками и тряпичными салфетками, прокипяченными в чистой воде. — В остальном не очень.
Действительно, оказавшись в стенах Централа, обожжённый шаман почувствовал себя хуже. Тут все были подавленными, и это сказалось.
— По поводу лекарственных средств, — поставил разговор в колею Щавель. — Излагай, о чём мы вчера говорили.
Воля Петрович обратился в слух. От его готовности сотрудничать зависело, как он возьмёт бразды правления городом в свои руки, останется ли доволен им светлейший князь и что напишет в своём докладе боярин.
— Мы тут посоветовались, — промямлил Альберт, отводя глаза. — Хорошо бы свежего нутряного сала на обожжённые места приложить. Такого, чтоб ещё не остыло.
— Тогда в нём жизнь есть, — слабым голосом поддержал Мотвил. — Самое лучшее, когда у источника живительного сала сердце бьётся.
Целитель Альберт помрачнел, поджал губы. Щавель покосился на Князева. Начальник тюрьмы смотрел на верховного московского шамана как-то недовольно, свирепо, но в то же время грустно и с недоумением.
— Когда у тебя ближайшая очередь на казнь? — спросил боярин.
— Через три недели собирались исполнить колумниста и охальника Словоблуда.
— Москвич? — с подозрительностью спросил Щавель.
— Из Тулы родом.
— Мутант?
— Не, юродивый и временами буйный.
— Впрочем, без разницы. Этому всё сгодится. Я своей волей ускорю приведение в исполнение и светлейшему князю о том доложу, — сообщил командир и распорядился: — Готовь самозванца, конвоируй на больничку, начнём немедля.
— Палач взял отгул. У него там огород, баба…
— Обойдёмся без палача. Лепила всё по науке сделает.
О желании участвовать в богопротивном обряде Альберта Калужского не спросили. Целитель закатил глаза, отвернулся к столику со снадобьями и очертил напротив сердца обережный круг.
— Пора твоим спецам проявить квалификацию.
Совещание проводили в канцелярии казармы — Щавель, Карп, Литвин. За закрытой дверью дневального раба сменил дружинник Храп, не отличающийся любопытством и болтливостью.
Щавель говорил, а Карп слушал.
— Собираемся здесь, на конюшне. За ворота тюрьмы никто не выходит. К ночи цирики привезут понятых, которые укажут, кого и где брать. Ты свои телеги разгружай, поедем на них, и ещё три штуки Воля выдаст. Вот адреса, — Щавель ладонью двинул листочек. — Их шесть, твоих раболовов пятеро осталось, значит, ты сам тоже поедешь. Отъезжаем все вместе, берём их скопом, нельзя, чтобы враги разбежались.
Карп засопел как задумчивый бык.
— А если дома кого не окажется?
— Подождёте. Телегу отгоните, из дома никого не выпускать. Если до рассвета не появится, то и хрен с ним, завтра повесткой вызовем. Один не страшно, нам надо весь клубок ихний захватить. Как змеи весной в кубло сбиваются, так и здесь. Только в эту змеиную яму нормальных парней кидают и делают из них… как это… студентов. А потом удивляются, откуда на Руси железная дорога.
— Понятые не разболтают? — Карп ковырял толстым ногтём столешницу, искал лазейки, в которые могли утечь враги, выискивал зацепки. — Им дома объясниться надо, куда на ночь глядя попёрся. Баба, известное дело, язык помело. По соседям растреплет, а там весь город знает.
— Риск есть, — признал Щавель. — Будем надеяться, не растреплет. Понятые предупреждены, в их же интересах слепить отмазку, чтобы басурмане не сбежали.
Через зарешёченное окно за спиной Щавеля пробивался свет хмурого дня. С такого ракурса на лицо командира легли глубокие тени. Чернота на месте лба и мрачные ямы на месте глаз показались сотнику провалами черепа. Литвин даже ус перестал кусать. Теперь он вник в смысл выражения «омрачённое чело», которое раньше считал словесным поносом бардов. Оказалось, барды не врали, просто песни их были о вещах эпохальных. Затем сотник подумал, что по возвращении из боевого похода надо будет отмолиться в храме и поднести Отцу Небесному упитанного тельца, а то и коня, смотря, что дальше будет. Неизвестно, куда всё повернётся с таким командиром.
В Новгороде Литвину польстило доверие князя, способствующее карьерному росту. Получив казну вышневолоцкого кровопийцы Недрищева, Лучезавр остался доволен и приказал всячески содействовать инициативам боярина. Князь использовал лукавый греческий приём метафору и назвал Щавеля иголкой, а дружинников ниткой, которые латают рваную рубаху Руси. Хитрость греческого изворота заключалась в том, чего князь не сказал, а Литвин мог лишь догадываться. Если Щавель игла, рассуждал сотник, а дружина нитка, посредником между ними является игольное ушко. Штука, безусловно, важная, но чувствовать себя пустым местом было досадно. Однако служба есть служба. Щавель тоже исполнял свой долг и делал это рьяно, только на особый манер, идущий вразрез с понятиями Литвина о законе, морали и воинской чести. «Варварски», — пришло на ум ещё одно греческое слово.